В домашней библиотеке, которую почти полвека собирал мой отец, мурманский журналист, хранятся две книжки небольшого формата. Обе с короткими авторскими надписями: «Здесь все пропитано Мурманском и морем» и «А это том второй». В книге «Соленый огонь» - стихи: Борис Романов начинал как поэт. Вторая - «Капитанские повести», первое издание. Эти повести в свое время были весьма популярны, переиздавались несколько раз, и не только в нашем городе.

А в Мурманске что и говорить... Почти полвека назад было. День рыбака тогда отмечали по-взрослому: три дня повторялось пестрое театрализованное представление на главном стадионе - и еще попробуй попади, ведь на сцену заманивали и звезд всесоюзного масштаба. В один из таких дней рядом со стадионом наткнулся я на передвижной книжный ларек. В меню - изделия Мурманского издательства. В основном знакомые, рассматривать да причмокивать повода вроде бы не было. Но ухо примагнитили реплики, которыми обменивались двое задержавшихся у прилавка - судя по разговору, моряков. Мало того - вдумчивых, требовательных читателей. Листая томики, они спорили об авторах, о том, кто выразительнее и точнее описал корабельную жизнь. Их жизнь. Спорили довольно эмоционально. Один стоял за Бориса Романова, водившего вспомогательные суда Северного флота, затем работавшего лоцманом, второй держал руку Бориса Блинова (здоровья ему!), отдавшего десятки лет «Севрыбхолодфлоту»...

Мелкий этот случай отчего-то запомнился. И однажды подумалось: а ведь это настоящее творческое счастье - ощущать, что твоя работа нужна людям, с которыми живешь бок о бок, делишь работу, хлеб, шторма, северные сияния, надежды. Было у наших мурманских писателей такое счастье.

«Было да сплыло», - возможно, вертится у кого-то на языке. Да, жизнь развернулась круто. И Интернет задвинул книги, как говорится, на дальнюю полку.

Но поди ж ты. В 1962-м, в разгар карибского кризиса, капитан дальнего плавания Борис Романов вел мурманский танкер на Кубу, которую заблокировали американцы. Есть у них такая национальная традиция - чуть кто заартачится, подгонять ВМФ и брать в прицел торговые суда, перекрывая доступ в порты. Прорвать блокаду тогда не удалось. О той попытке, о жизни на судне под пушками штатовских эсминцев Романов написал первую из «Капитанских повестей» - «Тревожные сутки».

И вот прошло шестьдесят с гаком лет. Конец марта 2026-го. Снова Куба, американская блокада, снова наш танкер тянет нефть для страны, которую стремятся удушить. Правда, на этот раз штатовцы уступили - пропустили «Анатолия Колодкина» к причалу. И кто скажет, что «Тревожные сутки» покрылись плесенью, устарели? Ситуации практически один в один...

Морские рассказы и повести, документальная книга «Причалы мужества» об истории Мурманского порта, посвященная родной Новгородчине, пережившей лихолетье Великой Отечественной, трилогия (романы «Третья родина», «Прощальный снегопад», повесть «Святое озеро»)... Борис Степанович оставил нам солидное литературное наследство. Его произведения в эти дни представлены на выставке в областной научной библиотеке, посвященной 90-летию со дня рождения писателя, которое будет отмечаться 20 апреля.

А мы накануне юбилейной даты хотим познакомить вас с фрагментом последней его повести - «Мила». Познакомить - потому что мало кто мог подержать ее в руках. Вышла книжечка в свет за год до ухода автора в безденежном 1997-м крошечным тиражом в 300 (да, всего-навсего) экземпляров. А начата была в горчайшую пору - вскоре после кончины любимой женщины Милы-Людмилы, с которой он прожил всю жизнь.

Впрочем, полностью эту лирическую и трагическую повесть можно прочитать на сайте той же областной научки. Нашлось в ней место и Мурманску, каким он был десятилетия назад (эти страницы мы и выбрали для газетной публикации), и морю. Но более всего пропитана она любовью. Настоящей, прочной, той, что дается один раз. И увы, не каждому.

Борис РОМАНОВ

Мила

Фрагмент повести

... На низком деревянном перроне старого мурманского барак-вокзала, стоявшего у самой литорали (приливо-отливной полосы), я встретил следующим летом долгожданную свою жену, радостно обремененную всеми семейными и личными пожитками в двух старых чемоданах.

Настороженно поцеловавшись, она огляделась окрест и спросила с недоумением, указывая на частокол свайных эстакад, выстроенных от берега в воду и увенчанных на торце обычными отхожими будочками на одну персону:

- А это что такое?

- М-м...

Через тридцать лет академик Дмитрий Сергеевич Лихачев интересовался у меня, существуют ли еще в Мурманске эти эстакады.

Оказывается, они его поразили тоже, когда он вращался на северах электриком железнодорожной связи по линии Гулага.

Ниже вокзала, у самого уреза полной воды, стояла «красная деревня» - состав коричневых деревянных теплушек, обращенных в стационарное жилье еще при закладке порта в Первую мировую войну, обросших крылечками, кладовками и мостками в Кольский залив.

А нам с Милой неописуемо повезло: уже через пару месяцев радист Володя Фролов, у которого мы пока обосновались, получил комнату поболе, а мы остались бесхлопотно жить, никуда не трогаясь, в его двенадцатиметровке, четверть которой занимала выступавшая из общей кухни печь, на втором этаже стандартного брусчатого восьмиквартирного дома, какими после войны был застроен не только Север, но, наверное, почти вся Россия, Малороссия и Беларусь. И конечно, это «печное и бревенчатое чудо» привело меня в конце концов к написанию «Поэмы о жилплощади», которую почему-то никто не хотел печатать без купюр: «жилплощадь - это площадь жил, натянутых на барабаны брани...».

И пока мы (точнее, она - с дочкой, с сыном, с детьми) жили на этой ближней к Северному полюсу мурманской окраине, за речкой Ростой, я стал капитаном дальнего плавания.

Но для начала, через два года после нашего первого новоселья, я попал под следствие - с перспективой получить от пяти до десяти. Трагический казус, не для океана или моря, даже не для соленой и грязной воды Кольского залива, а максимум для парковых ораниенбаумских прудов. В двухвесельный рабочий ялик втиснулись, желая поскорее попасть на судно, ажно восемь человек, и ялик захлебнулся в каких-нибудь ста пятидесяти метрах от причала и в десятке метров от танкера «Нарва», на котором в то время я был не только вахтенным, но и старшим помощником, то есть лицом, замещающим капитана и вообще отвечающим за соблюдение правил хорошей морской практики. А два человека в считаные минуты погибли в октябрьской холодной воде. Кочегара Колю Александрова мы на вельботе выловили тут же, но его не удалось откачать. А обледенелое, распухшее и искромсанное тело сигнальщика Володи Ковалева два месяца спустя выкинуло на берег у строящейся базы атомного флота. Именно в тот самый день, когда мне объявили о прекращении следствия по этому делу. И я сам организовывал опознание и погребение Володьки в пик полярной ночи. Но это было попозже.

Сразу после ЧП я не мог выбраться на берег и заявился домой только на третьи сутки, после прощания с погибшим кочегаром. Дом спокойно и тепло светился на фоне свежезанесенных сопок. Занавеска на двери между кухней и нашей комнатой была отодвинута изнутри, и я увидел Милу. Она сидела на оттоманке, терпеливо глядя куда-то в глухую стену, губы ее медленно шевелились, словно она читала на этой стене что-то, во что надо было как следует вдуматься, и под боком у нее копошилась наша полуторагодовалая Ленка. На подламывающихся ногах я смотрел и смотрел за занавеску. Наконец Мила перевела взгляд со стены на меня и улыбнулась слабо и понимающе. Она уже все знала.

- Сколько тебе дадут?

- Лет семь, наверное.

- Ой, так много! Может, поменьше? Не ты же в лодочке командовал, а Женька.

- Торговаться не будешь...

- Мы тебя будем ждать, Романов, сколько с ней сможем, - сказала Мила, и Ленуся инстинктивно приникла к ней под крыло. - Хочешь, мы за тебя помолимся?

И Бог миловал Милу: меня всего лишь осыпали всевозможными выговорами, отменили прием в партию и смайнали снова в третьи помощники капитана, потому что экипаж на общем собрании взял меня на поруки - существовала во время хрущевской оттепели и такая форма уголовной ответственности.

Это были не первые утопленники в моей личной жизни (к сожалению - и не последние). Еще во время выпускных экзаменов в мореходке ушел в воду ломоносовского Верхнего пруда мой однокашник Женя Шендерев, с которым мы только что в дамской компаньице штудировали на травке конспекты по ВМП (военно-морской подготовке). За один экзамен до штурманского диплома оказалось, что самолюбивый и заносчивый Женя не умел плавать, и сердце у него остановилось от испуга, когда он оступился в случайную ямку на дне пруда, бурно изображая перед девицами плавание стилем «кроль». После похорон по нашему ходатайству был принят в мореходку оставшийся беспризорным Женин младший брат Толя, впоследствии женившийся каким-то чудом тоже на демянской девушке. Тесен мир.

Я об этом не знал, и Толю Шендерева встретил на центральном демянском мосту, когда спешно конвоировал Милу в районный роддом. Конечно, флотскому трепу в этом случае не было бы конца, если бы Мила не топнула гневно ногой по щелястому настилу:

- Романов! Рожу!

Когда буквально через полчаса я вернулся в больницу, меня уже поздравили с сыном. А Миле вливали медсестрицыну кровь (после чего она стала неумолимо полнеть), а лучший районный хирург Лазарь Моисеевич Вайнерман бил ее по щеке, потому что жизнь уходила из Милы:

- Не смей спать!..

Ну ладно. Через три года после ЧП с яликом и следствия, доплетясь на танкере «Терек» из центра карибского кризиса, я снова увидел свой дом так, как вижу до сих пор:

Мой дом, как сон, восходит над снегами.

Тропу к нему по пояс замело.

Колючими оленьими рогами

к началу ночи тучи развело.

И дышит ночь белесыми клубами,

прищуривая звездные зрачки,

и ребятня, в стекло уставясь лбами,

протаивает в окнах пятачки.

Хорош мой дом!

Мы обнялись, конечно, и лицо у нее побледнело:

- Ну что, досталось вам, Романов? Я уж думала - конец. Тут как в прорве! Телеграммы от тебя нету, радио песни передает, Тося с Валей Хрущева склоняют, а начальство молчит. Спасибо, деньги хоть выдали. И Вале Козлову спасибо - полмашины досок привез. Видишь, тепло?

В комнатке действительно было тепло. Я снова обнял ее, но она как-то вывернулась боком и отстранилась:

- Не обижайся. Воды ни капельки нету. Там у финских домиков колонка работает.

Я взял на кухне ведра и опустился за порог. Жизнь и после ракетного кризиса теплилась во всех направлениях: к колонке за угол тянулась стежка утоптанных следов, тропки просматривались к нашему дровяному сараю и к продовольственному магазину, старательнее было намято в направлении пивнушки. С незапамятных времен Мурманск повсеместно обставился «голубыми дунаями», где всегда в ассортименте - нет, не рыба - вареные сосиски, тушеная кислая капуста и водка неукоснительно. На этой почве в те далекие годы я был дважды посрамлен собственными маленькими детьми.

Дочка доложила после нашей прогулки:

- Мама, а папа пил оно и пиё!

Сынок Вовуля в другой раз на мое замечание:

- Вова грязнолужев...

отпарировал:

- Папа пивопьюссев!..

Но это тоже было потом, а в тот вечер сынок Вовуля сладко почмокивал в наследственной кроватке (дочка по безвыходности оставлена была на год-другой произрастать в Демянске у бабушки), настольная лампа была полунакрыта шалью, на оставшемся пространстве нам двоим было не повернуться.

- Не пугайся, Романов, - сказала Мила, раздеваясь к ночи, - это я дрова носила. Ну, эти доски... Они там с гвоздями.

На левой груди у нее по жемчужной коже чернел запекшийся неряшливый шрам, от которого так и осталась потом навсегда гладкая белая отметина.

- Ну, я охапку несла, - виновато сказала Мила, - а он и прокололся...

- Сквозь телогрейку?!

- Так некогда было! Вовка, слышу, ревет...

Многое Мила делала, размашисто, угловато и без оглядки, за что я иногда обзывал ее танкеткой, но в тот момент мне стало не по резьбе: я там, в тропиках, вроде как геройствовал, валандался с американцами и вернулся домой без единой царапины, а она вот тут, в этой р-романтике!.. Вот так всегда.

(...)

Она ревновала даже к каждой выстиранной судовыми девушками рубашке, нюхала, не пахнут ли рубашки чем-нибудь, кроме парохода...

Хотя как-то однажды долго смотрела на меня и потом произнесла:

- Романов, ведь ты же мужик! Как же вы там все живете без этого? Ну... Ты сделай там что-нибудь, понимаешь? Только, чтобы я не знала.

- Индульгенцию выдаешь? Давай попробуем как-нибудь без индульгенций, ладно? Мы моряки, и дух наш...

- Да? - Мила посмотрела недоверчиво, но в тот же день ни за что погладила меня по плечу.

...Однажды четвертый механик Витя Мигунов, тоже живший в нашем поселке, сообщил первым делом, вернувшись с берега:

- Степаныч, вашу жену встретил на мостках. Вот с такими глазами! Бежала в охапку! Сын там у вас порезался, что ли...

Поскольку я снова был старшим помощником капитана, а в корабельных уставах того времени существовала очень конкретная фраза: «Должность старшего помощника несовместима с частым пребыванием на берегу», пришлось рвануть домой в самоволку. Оказалось, сынок Вовуля играл в нашей берлоге, как обычно, в верхние игры, то есть лазал и прыгал со стульев на диван, на пол, на стол, на стул и обратно. Пока Мила возилась на кухне. А тут он прыгнул со стола на диван, вплотную стоявший у единственного окна, диван спружинил, сынок пробил головой стекла обеих рам и застрял по уши.

Когда я, запыхавшись, потный заявился домой, Мила на кухне отмачивала насквозь прокровавленное одеяльце, а сынок Вовуля, перевязанный и залепленный, печально сидел в углу того самого дивана. Стол теперь был отодвинут от окна так, что подпирал входную дверь.

В этой комнате, когда дети стали уже вполне самоходными, я впервые предложил:

- Давай, Мила, доживем до правнуков, а?

- Нет, Борюшка, мне до правнуков не дожить... - с такой спокойной убежденностью ответила Мила, что у меня раз и навсегда что-то оборвалось в душе. И сколько бы я потом ни заводил разговоров о правнуках, ответ всегда был один и тот же, только от времени ко времени еще более раздражительный.

В октябре шестьдесят четвертого года, в завершение длительной командировки, я пригнал в Мурманск с югов сухогруз «Тулома» венгерского новостроя (типа «Тисса», шестая серия). Когда мы ошвартовались у причала Перевалочной базы, следом за таможней, пограничниками и неизбежным начальством пришла на борт и Мила с детьми. Некоторый восторг, конечно, у нее на лице был написан, но, все больше скучнея, она оглядела мою хрустящую от новизны, полированную, всю в пластике и светлом дереве, трехблочную каюту и спросила:

- А зачем, Романов, тебе одному столько?

- Ну, капитану положено... Приличный отдых. Не отходя от рабочего места. Пойдем, я тебе судно покажу. Ну, хотя бы мостик.

Но походить по рабочему месту не получилось. Пока я ублажал очередную порцию руководящих лиц, Мила собралась уходить, хотя дети и куксились.

- Пошли-пошли, не для нас тут все! Пусть папа один в этих хоромах страдает, бедный.

И отправилась с ними, как выяснилось, с Перевалки пешком через поселок Угольной базы к нам за речку Росту, чтобы остыть, как она сама потом объяснила. Конечно, сынка Вовулю в конце концов пришлось нести на руках - где же ему, трехлетнему, в такую-то даль?

Миле эта дорога была знакома: она работала тут одно время на лесопильном заводе мастером ОТК, добиралась на работу от дома по пояс в снегу уже и на седьмом месяце беременности, пока я, возвратясь из очередного рейса, категорически ее не уволил от службы. При этом не обошлось и без некоторого ерепенства: Мила боялась вместе с работой потерять и самостоятельность (которую ставила превыше всего на свете ее мама Ираида Ивановна). Наличествовал, конечно, и святой задор того (не последних советских лет) комсомола: «преодолеть пространство и простор».

Время шло, сменялись мои пароходы, менялись и квартиры, в которые Мила переезжала, как правило, без меня. Появился, вроде бы, устойчивый баланс в кошельке, но тут над Милой забрезжила новая напасть: я окончательно решил стать писателем. А такого уговора, когда она выходила за меня замуж, у нас не было.

Поначалу являлись какие-то стишки, вполне приемлемые для хобби. Но в пятьдесят девятом году, два года проварясь в литературном объединении Северного флота вместе с Валей Сафоновым, Стасом Панкратовым, Колей Рубцовым и Юрой Кушаком, я послал свои стихи на пробу в Литинститут и неожиданно для самого себя прошел творческий конкурс. Надо было ехать сдавать экзамены на заочное отделение, но надо было и становиться, в конце концов, капитаном, и я, к радости Милы, предпочел не обриваться в студенты непонятного вуза. Но терпежу хватило еще лишь на два года, а затем я снова прошел творческий конкурс, сдал экзамены и погряз в Литинституте на десять лет: сначала в семинаре у Вероники Михайловны Тушновой, затем, по очереди, у Сарры Бабёнышевой, Сергея Поделкова, кого-то еще и, наконец, у капитана первого ранга Жарова Александра Александровича. Каперанг тут же принялся меня учить - нет, не амфибрахию, ямбу или хорею - но тому, как устроен корабль и как правильно употреблять морскую терминологию. «Автор, по-видимому, представления не имеет, что такое палуба», - писал он в отзыве на мою «Поэму о жилплощади».

Четыре раза меня исключали из института за неявки на сессии и академическую задолженность, но восстанавливали только трижды. К последнему исключению я дозрел до понимания, что лучше все-таки самому писать книги, чем по студенческому билету учиться этому у других. Спасибо журналу «Север», где печатались одна за другой мои повести, но надо было еще и капитанить, и по-капитански содержать семью. Мила, которой порядком надоело мое долгосрочное заочье, строптиво согласилась, когда я объявил, что для пробы пера перехожу плавать в пределах Кольского залива, в лоцмана, где «сутки отдежурил, трое свободен» - но зато, правда, с капитанских восьмисот на лоцманские триста. В результате жить стало... Да к тому же... Семь лет я был единственным членом Союза писателей на Мурмане и почти все эти годы руководил областным литературным объединением (параллельно еще и областным обществом книголюбов, куда был вдвинут без своего согласия, заочно, вездесущим обкомом), въехал в многочисленные орг- и подгот-комитеты, стал депутатом областного совета, сдуру согласившись на избирательный округ в рамках того микрорайона, где жил сам - сколько сотен неисправных водопроводных кранов познал я на этом почетном посту! «Зато у вас большое общественное лицо!» - ободряли в обкоме. Скоро лицо это стало еще больше, поскольку после создания, наконец, последней (по административному делению) в стране Мурманской писательской организации меня почти автоматически избрали ее ответственным секретарем. Обком подарил организации, которую «тащил и не пущал» много лет, под присутствие (или офис?) двухкомнатную квартиру в жилом доме, и из своих подвалов - масштабный письменный стол и диван образца тридцатых годов, обтянутый, наверное, кожей колхозного бегемота.

Несмотря на обстановку, гарантировавшую комфортную функционерскую жизнь, мое общественное лицо настолько познало единство и борьбу противоположностей, что я стал всерьез подумывать, как бы это все послать... и пристойно - не теряя визы - смыться подальше в море, ибо на то, заради чего я оставил капитанский мостик, времени не находилось, зато вполне можно было спиться от разрыва души.

Ребята в организации подобрались дружные, толковые и не пришлые. Все мы, так или иначе, имели профессиональное отношение к морю: случись у нас какое-нибудь плавсредство, мы могли бы составить прилично дипломированный костяк экипажа. Издержки неизбежны. Отведав престижного секретарского хлёбова в Мурманске, Новгороде и Москве, я давнее наставление деда Степана (то есть моего отца): «Бойся маленьких собачек и маленьких женщин», - дополнил своим: «и маленьких писателей». А что делать с большими? Недаром секретарская должность приводит к секретарской литературе. На этом месте нельзя долго задерживаться. Оно - для умных и добрых, но, желательно, выхолощенных.

...Как-то, уже, видимо, по второму или третьему сроку, выбрался я на некое обжитое крылечко на улице Полярных Зорь, декламируя, как показали потом свидетели, запавшие в душу и проросшие после полива стихи Сергея Наровчатова: «Я шел из места, что мне так знакомо, где цепкий хмель удерживает взгляд, за что меня от тещи до парткома по праву все безгрешные...».

Безгрешные стояли тут же возле крылечка с пылающими карими глазами, держа в руках детские дюралевые саночки без спинки.

- Мила!..

- Пойдем, пойдем, Романов! Хор-рош, нечего сказать... С брызгу вон!

- Мила!

- Давай руку!

Очнулся я в писательской организации, на сталинском диване, и сразу же, приоткрыв глаза, увидел Милу. Она сидела у настольной лампы, глядя куда-то далеко на юг, губы ее медленно шевелились, словно бы она что-то сосредоточенно заучивала наизусть. Я кашлянул.

- Доброе утро! - произнесла она. - Еще автобусы ходят... Пришлось тебя на саночках сюда везти. Иначе не нять было. Правильно я спинку дома снять догадалась...

- Как ты здесь оказалась?!

- А я не здесь, я там, у чипка твоего разлюбезного... А здесь ты дверь сам открывал.

- Да как ты шесть остановок с саночками... В час пик!

- Так у меня теперь сплошной пик по вашей милости... А правда эти стихи Наровчатов написал? Ну, которые ты горланил? Правда? Врешь ты все, Романов! Никто таких стихов не пишет.

Это было знакомо. Помню, в тесной купеческой гавани Пиллау предстояло мне сделать перешвартовку на новом, только что пригнанном мной из Германии судне специальной постройки - килекторе, в присутствии приехавшей меня встретить супруги.

Когда я пятился к причалу, чуть ли не расталкивая могучей, загроможденной кран-балкой кормой мелкие гидрографические и прочие суденышки, с верхнего мостика раздался звонкий и негодующий Милин голосок:

- Никто, Романов, так пароходом не управляет! Ой, ты же их всех раздавишь!

У меня это был второй или третий случай управления новым судном, но, кажется, хватило духу, несмотря на известный мандраж, поднять голову и скомандовать:

- Брысь!

Эту мою команду Мила припомнила мне спустя много лет, года за полтора до смерти. Она как-то сказала мне печально вечером во Внукове:

- Не отталкивай меня, Романов. Скоро я тебе не буду надоедать. Помнишь, как ты цыкнул на меня на мостике? Брысь!.. Помнишь?

- Ну да: никто так машину не водит!.. Никто так катер не гоняет!.. Никто так веслами не гребет!..

Действительно, никто.

Но это было потом, а в тот мурманский вечер Мила повторила устало:

- Никто таких стихов не пишет. И не печатает. И не ври. Поехали-ка лучше домой из этого вертепа!

И мы поехали с саночками на автобусе домой, в пустынную квартиру, потому что сынок Вовуля служил срочную в армии, а дочка была замужем в Москве.

Мне до сих пор непонятно, как Мила минута в минуту оказалась у неизвестного ей рюмочного крыльца, и как я мог уместиться на этих алюминиевых салазках. Но это было. Дама из соседского обкомовского подъезда пропела мне денька через два по-обкомовски, сладко:

- Ой, Борис Степанович, а жена у вас золотая! Как она вас по снежку-то катала! Позавидуешь...

Впрочем, в том Мурманске относились к подобным делам, говоря словцом деда Степана, гуманно.

Наутро Мила не утерпела:

- Ну что, товарищ ответственный секретарь? Сфотографировать бы тебя такого, для потомства увековечить...

Иногда я смотрю на свои фотографии тех лет. Ничего себе мужичонка: глубокий взгляд, короткая боксерская шея, много лба и мало подбородка.

Так мы и жили, было, год за годом, поддерживая мурманскую изящную словесность, а затем умер дед Степан. Пришлось обрывать швартовы, оставлять на будущее начатый «ледовый» роман и подаваться поближе к малой родине, к оставшейся в одиночестве маме. Так мы из самого юного областного центра России (Мурманск старше меня на девятнадцать с половиной лет) перебрались в самый древний (Новгород по летописному отсчету старше на тысячу семьдесят семь лет).